Взялась читать В.А.Соллогуба. Воспоминания. Действительно, очень интересно...
"От отца моего я наследовал впечатлительность, причинившую мне много горя, от матери - чутье истины, создавшее мне много врагов."
"Как в старину, так и теперь в большом употреблении тонкие, хрупкие, круглые вафли. Все виды правительства изменяются во Франции, политическим преступлениям и счет потерян. Вафли непоколебимы. Это я понял с младенчества."
"В то время любви к детям не пересаливали. Они держались в духе подобострастия, чуть ли не крепостного права, и чувствовали, что они созданы для родителей, а не родители для них."
"...старушка Архарова, всегда неизменная в своих привычках. От них она отказалась только два раза: когда Иван Петрович был сослан и когда Наполеон занял Москву, - оправдания более чем удовлетворительные."
"Матушка встретила Иллариона Васильевича у М.А.Нарышкиной и поздравила с назначением.
- Вам-то хорошо, - отвечал он печально, - а мне-то каково. Всю ночь я не мог заснуть ни минуты. Боже мой! До чего мы дожили, что на такую должность лучше меня никого не нашли."
"В то же время возникли идеологи, мыслители, искатели социальной правды и даже философского камня, что, впрочем, одно и то же."
"Нельзя не обратить также внимания на тот факт, что либеральные мероприятия, имевшиеся в виду русской верховной властью, часто тормозились от запальчивости самих либералов, забывавших, что просвещение воспитывается, а не импровизируется."
"Гениальность и личность составляют два понятия совершенно разнородные, совершенно независимые друг от друга. Гений может гореть в человеке мимо и даже вопреки его личности."
"Он сделал то, что немногие сделали в России, он остановился на краю окончательного разорения. Он имел твердость отказаться от фамильных преданий, от личных глубоко укорененных привычек."
читать дальше
"Много видел я в Москве церквей, но в Арзамасе, кроме церквей, ничего не видел."
"Душа Жуковского, как и душа Плетнева были, так сказать, прозрачные, хрустальные. От них как будто веяло чем-то девственным, непорочным. Впоследствии я встретил такое свойство еще в третьем человеке - в Одоевском."
"В большой зале их московского, на Смоленском рынке, дома был театр марионеток, изображавший для наглядного обучения важнейшие мифологические и исторические события. Помню, что однажды во время нашего проезда через Москву, где мы всегда останавливались у тетки, состоялся великолепнейший спектакль "Гибель Трои". В вечер представления все началось благополучно. Вид Трои, исторический конь, извергавший воинов, беспощадное сражение - все приводило зрителей в восторг; но, когда злополучный город долженствовал запылать со всех концов для завершения сценического эффекта, никакого пожара не последовало. В этот вечер Троя не погибла. Оказалось, что мастеровой Зуров, соединявший в себе должности декоратора, машиниста и режиссера, имел еще специальность горького пьяницы и лежал без чувств, выпив до последней капли приготовленный для пламени спирт. Вечер кончился без гомерической катастрофы. Это мне служило указанием, до какой степени доходит в России слабость к спиртным напиткам."
"Голицин, министр просвещения, председатель императорского тюремного общества и главноначальствующий над почтовым департаментом, был человеком набожным и мистиком и ловко подлаживался под общее придворное уныние. Но подле него звенела нота безумного веселья в его родном брате от другого отца, Димитрии Михайловиче Кологривове. Кологривов, хотя дослужился до звания оберцеремониймейстера, дурачился, как школьник. Едут оба брата в карете. Голицин возводит оче горе и вдохновенно поет кантату: "О творец! О творец!" Кологривов слушает и вдруг затягивает плясовую, припевая: "А мы едем во дворец, во дворец!"
"В этот вечер я испытал первый удар моему самолюбию, первое мое разочарование, первое внушение, что в жизни надо смиряться. Я должен был исполнить на сцене роль амура, и эту роль у меня отняли. Декорация представляла опочивальню Анакреона. Анакреон спал. Сбоку стоял трубадур и стихами, сочиненными Жуковским, объяснял публике:
Ночною темнотою
Покрылись небеса,
Анакреон к покою
Сомкнул свои глаза.
Тогда входит купидон, и начиналась сцена. Роль Анакреона исполнял князь Федор Сергеевич Голицин, а купидон был, увы! не я, как мне было объявлено, а его сын Саша, ныне все еще красивый, но маститый старец, отставной генерал-лейтенант Александр Федорович Голицин-Прозоровский. Я смутно понял, что сделался жертвой деспотизма и придворных интриг, хотя таких мудреных слов я еще не знал. В особенности меня оскорбляла несправедливость: я обладал и голосом, и слухом, и драматической сметливостью, а Голицин и до сего времени не в состоянии спеть простого романса. Впрочем, я скоро успокоился. Голицин был замечательно красив и ловок, что для купидона - условие первой важности. Я же по своей нервности мог оробеть, сконфузиться и сделать какую-нибудь глупость. Следовательно, все было к лучшему. Приязнь моя с Голициным не нарушилась и, благодарение Богу, продолжается уже более шестидесяти лет."
"Старушка любила, чтобы ей читали русские романы. "Юрий Милославский" ей очень понравился, но когда герой подвергался опасности, она останавливала чтение с просьбой: "Если он умрет, - вы мне не говорите". Смерти она очень страшилась, а между тем скончалась с необыкновенною твердостью. Когда она уже была при последнем издыхании, ей доложили, что ее желает видеть богомолка Елизавета Михайловна Кологривова, сестра князя Голицина.
- Не надо... - отвечала умиравшая. - Она приехала учить меня, как надо умирать. Я и без нее сумею."
"- А что же ты так давно не был? - опять спросит Платона Степановича бабушка.
- Служба одолела, Екатерина Александровна.
Он служил под главным начальством всесильного тогда графа Аракчеева.
- У нас новый приказ отдан, что каждый усердный чиновник должен заниматься служебными обязанностями по крайней мере двадцать четыре часа в день, а кто может - то и более!"
"Живо помню один бал у Бутурлина. Это было в зиму с 1835 на 1836 год; я уже в то время вышел из университета. Бутурлин этот... имел сына Петра; этому сыну было тогда лет тринадцать, он еще носил коротенькую курточку и сильно помадил себе волосы. Так как в то время балы начинались несравненно раньше, чем теперь, то Петиньке Бутурлину позволялось оставаться на балу до мазурки. Он, разумеется, не танцевал, а сновал между танцующими. В тот вечер я танцевал с Пушкиной мазурку и, как только оркестр проиграл ритурнель, отправился отыскивать свою даму; она сидела у амбразуры окна и, поднеся к губам сложенный веер, чуть-чуть улыбалась; позади нее, в самой глубине амбразуры, сидел Петинька Бутурлин и, краснея и заикаясь, что-то говорил ей с большим жаром. Увидев меня, Наталья Николаевна указала мне веером на стул, стоявший подле, и сказала: "Останемтесь здесь, все-таки прохладнее"; я поклонился и сел. "Да, Наталья Николаевна, выслушайте меня, не оскорбляйтесь, но я должен был вам сказать, что я люблю вас, - говорил ей между тем Петинька, который до того потерялся, что даже не заметил, что я подошел, - да, я должен был вам это сказать, - продолжал он, - потому что, видите ли, теперь двенадцать часов, и меня сейчас уведут спать!" Я чуть удержался, чтобы не расхохотаться, да и Пушкина кусала себе губы, видимо, силясь не смеяться; Петиньку действительно безжалостно увели спать через несколько минут."